Вместо продолжения «Карьеры Отпетова»…

Карьера Отпетова - часть 8 из 11.

«Лариса, что вы хотите сказать этой иконой?»…

Р.

 

Не могу понять, почему они прицепились к этому знаку вопроса, которым я завершил первую книгу романа? А вот никто почему-то не обратил внимания на эпиграф, который, по существу, предрекал гибель нашего государства, каковая и свершилась десятилетием позже. Я, собственно, вроде и не предрекал, а как бы просто предупреждал, что такое может случиться, а ведь случилось!

Государство это казалось настолько несокрушимым, что мой друг и почти  брат, замечательный башкирский поэт (и прозаик, и драматург) Мустай Карим, прочитав только что законченную рукопись, сказал:

- Ты очистился…  Но это никогда не будет напечатано!

А вот теперь печатай сколько угодно и что угодно, были бы деньги… Но я ему тогда не внял, попытки опубликования предпринимал, и вот теперь, через тридцать лет, захотелось рассказать, что из этого выходило…

Знак вопроса я прицепил к словам «Продолжение следует» не из кокетства, как резюмировал мой рецензент, а просто потому, что не был уверен в том, что  мне удастся написать вторую и третью книги, которые уже были продуманы, разбиты по главам, и их надо было только написать, к чему я, в общем-то, был готов.

Но – по порядку… Роман был почти окончен – оставалось дописать последнюю фразу, и я знал какую, но решил отложить на завтрашнее утро – это был день открытия московской Олимпиады-80, и мне захотелось ознаменовать такое событие чем-то особенным. Однако, одной фразой дело не ограничилось, и получилась целая страница. Окончив сей «труд, завещанный от бога», я отправился к моему другу-однополчанину, точнее - одноэскадрильцу Георгию Витальевичу – смотреть открытие Олимпиады по цветному телевизору, которого у меня в ту пору не было. Захватил с собой и копию рукописи, вернее – машинописи, потому что писал я его именно на машинке. Жена его Валя была заядлая книгочейка, и вцепилась в мой труд, как черт в грешную душу…  Вскоре я получил от нее отзыв в письменном виде, очень веселый, умный и добрый… Но первым моим рецензентом – официальным – стал Алексей Иванович Кондратович, известный критик и публицист. Как ни стараюсь, не могу вспомнить, кто мне посоветовал дать ему почитать мою работу – как профессионалу, бывшему заместителю Твардовского по «Новому миру», погоревшему вместе со всем коллективом при разгроме журнала…  Ни о каком рецензировании еще и речи не шло – просто, чтобы услышать просвещенное мнение. Он в это время работал в журнале «Советская литература», теоретическом и  третьеразрядном – в первые ряды его уже не допускали, перекрыв кислород, как и всем бывшим новомировцам. Журнал этот помещался на набережной Тараса Шевченко, в доме, на котором я увидел мемориальную доску с барельефом…Александра Трифоновича Твардовского. Оказывается, проживал он тут, и в этом я усмотрел какой-то добрый знак…  В общем, так оно и оказалось – Алексей Иванович встретил меня очень радушно, расспросил дотошно обо всем, согласился прочитать рукопись быстро и назначил мне встречу через несколько дней. Роман ему понравился, по поводу публикации в обозримом будущем он выразил большие сомнения, но «на потом» сказал так:

  • Вы моложе прототипа вашего главного героя, и со временем сможете роман напечатать…

По поводу же того, что я собираюсь его продолжить, может быть, до трилогии, посоветовал сделать концовку первой книги так, чтобы она казалась завершенным произведением.

В те дни я давал читать роман разным своим друзьям и знакомым, но только тем, кому доверял – все-таки книга была еще не «обкатанная».  Устроил и одно коллективное чтение – собрал своих коллег-огоньковцев (я тогда уже работал в журнале «Советское фото»), которым полностью доверял – их было семеро –  опытные редактора и журналисты. Они всё одобрили, но одна из дам, особа весьма осторожная, узнав, что будет продолжение, в котором появятся крупные политические фигуры, предостерегла:

  • Объявят диссидентом, и будешь сидеть…

Эта фраза вернула меня из заоблачных высей на грешную землю, и я понял, что надо подстраховаться. Так как я к тому же еще и фотограф, то немедленно репродуцировал всю рукопись на «леечную» пленку, причем в двух экземплярах. Один запрятал в гараже, а второй намотал на бобышку от семнадцатиметровой гэдээровской упаковки, на него накрутил в темноте нормальную незасвеченную пленку, и эту «куклу» повез в Берлин, куда мы с женой как раз в это время были званы в гости к друзьям. Там я попытался найти фотоателье, где бы взялись мне отпечатать мой роман, но не нашел – выходило очень долго и к тому же дорого, и тогда мой  друг -фотокорреспондент Альфред Пасковьяк сказал:

  • Да что ты тыркаешься, давай я тебе отпечатаю.

Я вручил ему несколько пачек фотобумаги, которой запасся еще в Москве, и он за одну ночь отшлепал двести пятьдесят отпечатков – на каждом кадре у меня было по две страницы…  Теперь я располагал фотокопией, которую дал читать моим друзьям, владеющим русским языком, и оставил ее им на сохранение, как и саму пленку…

Обезопасив себя таким образом, я вернулся в Москву и продолжил свои «литературные игры».

Пожалуй, тут надо бы рассказать, откуда пошел этот роман.

За двадцать семь лет работы в редакции журнала «Огонёк» - сначала фотолаборантом, затем фоторепортером, потом корреспондентом пишуще-снимающим, и, наконец, специальным корреспондентом-международником -я насмотрелся много чего…  Почему-то меня очень занимал вопрос – как это получается, что на командные – верхушечные должности и посты проникают совершенно бездарные, порой попросту неграмотные и тупые люди… Не говоря уже, что это люди аморальные, и в делах, и в быту…

Одним из таких «деятелей» мне виделся главный редактор нашего журнала Анатолий Софронов. Правда, я не часто с ним общался лично, а вот наблюдать за его деятельностью приходилось постоянно. И дальше этого наблюдения ничего вроде бы не следовало. Но однажды я обнаружил в планах одного издательства (были такие справочники) заявку на книгу главной его прихлебательницы, плодящей статьи о его творчестве везде, где только могла. В романе ей присвоено имя Минерва-Толкучница. Название  книги предлагалось такое - «Принадлежит России». И вот тут меня завело, и я решил написать что-то вроде памфлета, в котором действие должно было происходить в древней Греции, и называться -  «Принадлежит Элладе». Тут же родилось и имя для героя этого сочинения – Отпетов, с литературным псевдонимом -  Антоний Софоклов! Но тормозило меня сознание, что я вот написать напишу, а сам-то ничего против этого типа предпринимать не предпринимаю…  Потом мне объяснили, что это было бы и не обязательно. Но я вот так думал. А потом произошло нечто, развязавшее мне руки – я схватился с ним в рукопашную – взбунтовался против творимых им в редакции бесчинств. Мне удалось вытащить его на высшее партийное судилище, использовав при этом их же главный приём – оголтелую демагогию, которую называл - «стоять на партийном принципе». Я думал, что, рассказав о нём всё, что знаю, открою глаза высшему руководству страны, оно ужаснется и «примет меры». Но в ходе всей этой истории я увидел, что и оно состоит из таких же отпетовых в большей или меньшей степени. Его-то я, как бы, победил, только при этом уперся в систему, и всё дело завязло в ее тенетах. Хотя со мной в редакции ничего сделать не могли – были на то причины – мне стало там невтерпёж, и я решил уходить. Друзья-журналисты, среди которых был и небезызвестный Егор Яковлев, посоветовали мне написать небольшую книжку для детей – материал для которой у меня был, а они помогут протолкнуть ее в издательстве, и гонорара мне хватит на год-полтора безбедного существования, а за это время я найду себе подходящую новую работу. У меня был в резерве неиспользованный отпуск, которым я для этой цели и воспользовался. Поселившись на даче у другого моего фронтового друга, я «взялся на перо». Через пару недель большой кусок был написан, но в одно прекрасное утро я отодвинул к чертям собачьим стопку исписанной бумаги, заложил в машинку чистый лист и начал писать вот этот самый роман…

Но какие бывают завихрения в судьбах…  Одним из моих первых читателей был Светозар Барченко, славный парень, занимавший в ту пору в «Огоньке» должность ответственного секретаря. Незадолго до этого ушел предыдущий ответсек, и он из замов передвинулся на это место. Но ему как раз под момент предложили  какое-то очень хорошее место в другом журнале, и он стал увольняться. Начальство ему бросило упрек, что он, дескать, оголяет секретариат, на что он ответил:

  • А вы поставьте на это место Кривоносова, он отлично справится…

И ушел. А через несколько дней я начал свою битву с главным редактором. И они усмотрели в словах Светозара указание на его дружбу со мной. А так как у этой банды был схвачен весь Союз писателей и не только, то они мгновенно поломали ему возможность утвердиться на новом месте. И куда бы он после этого не пытался устроиться, его нигде не брали – вот как у них это делалось!..  Но пути Господни неисповедимы, - через короткое время разогнали все руководство издательства «Современник», кстати, имевшее тесные связи с софроновской компанией, и туда пришли новые люди, которые были близкими друзьями Барченко,  судьба которого теперь круто переломилась – его пригласили туда заведовать отделом прозы. Он тут же позвонил мне:

- Тащи твой роман!».

Я ему говорю:

– Да ведь не напечатают…

А он:

- Да какая тебе разница, все равно же «лежит без последствиев»…

И я принес. Его там записали в толстый журнал, а мне выдали бумагу на красивом бланке, что моё произведение принято…  Ну, как тогда водилось, нужна была внутренняя рецензия, и Светозар спросил, кого бы я хотел. Я ему назвал четырех людей, читавших рукопись, и он решил, что лучшим будет Кондратович – и человек порядочный, и как-никак новомировец… Алексей Иванович охотно согласился, ему послали рукопись, о чем он меня уведомил, сказав, что напишет быстро и как надо…  И вдруг он мне звонит и произносит вот такую фразу:

- В издательство был звонок, но это строго между нами, после которого ваши шансы на опубликование равны нулю. Но я рецензию, как вам и обещал, все-таки допишу...

Завершил он свой отзыв очень быстро - уже через неделю звонок редактора:

- На вас есть рецензия, можете придти и получить. Если меня не будет, вам ее даст дежурный редак­тор...

  • А роман?
  • Роман по вашему усмотрению...
  • Это в каком смысле?
  • Можете потребовать повторного рецензирования, вроде бы как дать отвод составу суда...
  • И от этого может что-то изме­ниться?
  • Ровным счетом ничего! Но рецензию возьмите, почитайте, а потом поговорим...

 

Я помчался в издательство узнать у Светозара, что же случилось, но его на месте не оказалось, и я пошел к редактору, в ведение которого был вверен мой роман.

Приезжаю, получаю Отзыв, прочитываю первые строки и тут же прошу вернуть мне мою папку. Милая дежурная редакторша приносит ее, я расписываюсь в амбарной книге под записью: "Рукопись возвращена на доработку" и мчусь домой - дочитывать Отзыв и "дорабатывать"... Что? То, что дорабатывал целых девять лет? Книга уже вернулась, как говорится, на круги своя, а, заметьте, редактора своего я еще и в глаза не видел! И хотя

он практически к ней почти никакого отношения не имел, я все же

решил с ним повидаться, познакомиться. Созвонился, еду в "Современник", по дороге строя хитрые планы, как выведать у него тайну звонка, который, якобы, занулил мои шансы "выйти на читателя".

Знакомимся - милый молодой человек, глаза чистые, голубые, никакой

косины - взгляд открытый и прямой, как Октябрьская железная дорога.

Кстати, и комната редакторов - обширна и многолюдна, как ее концевые вокзалы. На стене плакат:  "Даешь Рубикон!" Спрашиваю - это чего?

- А это от слова "рубать" - мы же тут, можно сказать, каждый день

рукописи рубаем...

Да, лесосека гудит - одни висят на телефонах, другие схватились с авторами в рукопашную - очно. Словом – кипение литературной жизни. Редактор, в размышлении, где бы нам поговорить - тут мы друг друга почти не слышим – уводит меня в коридор, где мы уединяемся между шкафом и холодильником. Это, правда, несколько неточно - уединение наше непрерывно нарушается гранильщиками родного слова, которые тащат в холодильник из близлежащих магазинов всяческую снедь, предназначенную, очевидно, для поддержания их творческого горения на достаточно высоком градусе...

Я еще дошлифовываю в уме свой хитрый вопрос, но прежде чем успеваю облечь его в звуковую форму, Иван Шилов - так зовут моего редактора - глядя на меня умиротворенным взглядом, произносит:

- Звонок был, директору, чтоб роман ваш печатать не вздумали, скандальный, говорят, до нет спасу!

- А вы разве его куда-то посылали?

- Да вы что!

- Так откуда же они знают?

- А им знать не обязательно...

- Но должны же они были прочитать?

- Может и должны, только от нас роман никуда не уходил - я его не то что бы прочитал, а просто пролистал, вникая по поверхности, думал - после рецензии и прочту, если положительная будет. Рецен­зенту и послал. Курьер по дороге никуда не заворачивал, прямо ему и отвез - он мне уже через час роспись в рассыльной книге показал... А вы сами-то им, - Иван Шилов тычет большим пальцем в низкий потолок, - читать не давали?

- Им - это кому? - задаю я наводящий вопрос.

- Как кому, тем, кто звонил!

- Так откуда звонили-то? - домогаюсь я.

- Как откуда? - удивляется моей тупости Иван Шилов, - Сверху!

- С какого верху?

- С самого... Ну, ежели по-вашему, то, конечно, не из Поднебесной, а только из Догмат-Директории (в романе под таким названием подразумевается Отдел пропаганды ЦК КПСС)...

- Так такой и организации-то нету, придуманная она, так сказать, домысел и вымысел… Голая литературщина…Хорошо, допустим, что эквивалент я довоображу, а кто именно звонил, на каком уровне? Что говорил, чем обосновывал?

- Этого я уже не знаю, прерогатива эта не моей компетенции, что знал, то сказал, да и сказал больше, чем мне полагается. Сам не пойму, чтой-то я к вам так проникся, я ведь не звонарь какой-нибудь, от меня мой прямой началь­ник уж который год ни да, ни нет вытянуть не может... Только я думаю, мы вас и без звонка печатать бы не стали.

- Это почему же?

- По многим причинам, во-первых, уже потому, что Отпетов ваш фигу­ра очень крупная, я, правда, с ним лично не встречался и дел не имел...

- А как вы могли иметь с ним дело, когда его не существует - это же так сказать литературный образ...

- Во-во, с образами-то как раз и надо бы поосторожней... Ну, допустим, не существует он, как и ваша Догмат-Директория... Но ведь очень дорогая вышла бы книга - в ней стихов - тьма, а как вы сами пишете "с рифмой платят за строку" - гонорару много уйдет.

- Так вы же сколько разных отпетовых  издаете в стихах целиком в листаже несусветном. Значит тоже не причина?

- Потом у вас многовато диалогов…

- Тогда, выходит, Шекспира, Гоцци и Мольера вообще издавать нельзя - у них только одни диалоги и есть? Может, у меня диалоги не читаются - нескладные?

- Да нет, читаются, диалоги у вас, вроде, нормальные…

- А чего бы им не быть нормальными? Диалоги вообще вещь нормальная, мы вот с вами сейчас чего ведем, как не диалог?

- Ей богу, правда! Ну, ладно черт с ними, с диалогами, но герой у вас все-таки прозрачный… Вон даже эпиграф из него вставили…

- Так мало ли из кого у меня эпиграфы - и из Симеона Полоцкого, и из Саши Черного, и из Николаса Гильена... Так что ж это и про них что ли? Почему вы именно кого-то конкретного берете «за основу», похож, что ли очень на Отпетова? Ваш рецензент тоже упирает на узнаваемость, так может это от собирательности образа идет? И потом, мало ли кто на кого похож - писатель же всегда берет кого-то в прототипы, обычно того, что поближе лежит, потому и те, кто к нему самому поближе, могут на кого-то и подумать, а уж читателю-то на это больно наплевать, он же от узнаваемости защи­щен незнанием прототипа, а если кого-то в герое и узнает, то это не от "прозрачности намека", а от степени типизации, так это, по-моему, и определяется теорией литературы?

- Теория теорией, а типизация у вас очень уж явная получается, что-то вроде анатомички эпохи - по вашему типу можно изучать вывихи времени.

- Так это же хорошо!

- Оно, может, и хорошо, только анатомичка на непривычного человека страх нагоняет и пахнет нехорошо...

- Как оно там ни пахнет, а без анатомички не бывает ни рядового врача, ни выдающегося художника.

- Может быть, вы и правы, только наше издательство ни врачей, ни

великих художников своим профилем не охватывает, диапазон у нас более средний. Слушайте, а почему бы вам не написать для нас что-нибудь на нормальную тему, тем более, слог у вас недурной...

- Так на нормальную тему пишут девять тысяч членов писательского объединения, на что вам еще одного?

- Ну, тогда, может быть. роман свой малость приструните?

- То есть, вы мне предлагаете быка, выращенного и воспитанного для корриды, использовать на пашне, или пустить на мясо? Но ведь для этого уже есть сколько угодно волов - пусть они и пашут, и на бойню идут с покорным мычанием. Нет уж, пусть этот бык бодается!

- Но вот даже ваш рецензент говорит, что в таком виде публиковать нельзя, значит надо что-то переделывать?

- А почему вы считаете, что я должен верить ему, а не себе, и не тем уже довольно многочисленным читателям, которые от меня ника­ких переделок не требуют, а требуют только продолжения?

- Позвольте, но существуют же такие инстанции, как редактирование, почему бы вам самому не пройтись разок-другой по рукописи, что-то поправить, сократить...

- Вы, наверное, бегло просматривая книгу, невнимательно читали или просмотрели мое вступление - там ведь ясно сказано, что я неодно­кратно перечитывал рукопись, и одну за другой стирал свои первоначальные пометки, пока она вновь не стала совершенно чистой. И потом править и сокращать автор должен в процессе работы, а не когда закончил ее и отдал в издательство. Я, например, сокращаю или точнее убираю все ненужное или не очень нужное еще до того, как начинаю писать - под последним действием я подразумеваю изложение на бумаге уже упорядоченных мыслей - первых попавшихся я вообще к ней не допус­каю! И там же во Вступлении сказано - публиковать факсимильно! И потом, в истории литературы известны случаи, когда даже знающие и весьма маститые читатели и даже писатели советовали авторам каждый свое - один говорил, что он написал не то, другие - не так, и послушай автор каждого, мы бы ни одного толкового сочинения не имели...

- Упрямство ваше мне нравится, и все-таки, чтобы издаться, надо поступать применительно к... ну, как бы вам помягче сказать, к обстановке что ли. Допустим, сделать   некоторые купюры...

- А вы уверенны, что купированный роман лучше некупированного? Он, может быть, будет и удобней, как и купированный вагон, но основная

масса народа ведь ездит некупированными, они вроде бы как ближе к народу-то...  И потом, может быть, с купюрами вылетит всё то, что делает произведение "романом века" - то есть, опять из бойцового быка вы предлагаете сделать вола...

- Слушайте, чего вы так уперлись? Это какой у вас вариант, первый?

- Первый!

- А…

- И последний!

- Да вы что! У нас до издания у каждого автора бывает по нескольку вариантов, обычно семь-восемь...

- Ну и на здоровье! Значит у вас главный авторский косяк - писате­ли черновики...

- Какие-такие черновики?

- Самые обыкновенные, сразу видно, что моего романа вы все-таки не прочитали, там это точно определено. Вариантов у меня не может быть уже даже потому, что на каждый вопрос я имею всегда только одну точку зрения, окончательную и бесповоротную. В общем, как говорится в одном анекдоте - "Рэзать не дам!"

- Нет, вы просто, наверное, не хотите издаваться, раз уперлись в свои принципы. А у моего начальства принцип совсем другой - они нас учат, что если вариант первый, то должны быть и последующие, потому что первый - всегда сырой.

- Но в сыром продукте все витамины целы, и чем дольше их варишь, тем больше они стерилизуются, вы знаете, что такое стерилизация?

- Это, смотря в каком смысле, если в китайском, то запланированное бесплодие.

- Вот именно!

- До чего же вы настырный! Неужели вы не можете понять, что после верхового звонка ни я, ни рецензент, ни даже директор издательства ничего не решаем? И если только все переписать...

- То и это не поможет? Не так ли? Зачем мы тогда вообще весь этот разговор ведем?

- Ну, прежде всего, мне, как редактору положено завершать рабо­ту с автором, даже при отказе печатать его произведение, а это как раз именно такой случай, правда, нетипичный...

- Почему же он нетипичный, или вернее чем не типичный?

- А тем, что рукопись отвергается только в трех случаях: если она бездарна, если она несвоевременна или вредна...

- И она конечно вредна...

- А вот и нет, во всяком случае, рецензент об этом не говорит, как, впрочем, и другая соответствующая инстанция.

- Какая именно?

- Как какая? Известное дело - Главлит. Я, честно говоря, думал, что там   вас и застопорят, а получилось все наоборот, зарезали вас на первом туре, если считать рецензию, или, точнее, даже на нулевом, потому что рецензия уже ничего не решала, а только отвечала целиком и полностью требованиям звонка.

- Слушайте, а может, звонок этот был "по системе Черноблатского" - кто-то выдал себя за кого-то?

- Э, нет! У нас такое дело не проходит, ни в положительном варианте, ни в отрицательном, директору издательства обязатель­но должен быть известен человек, висящий на другом конце прово­да, тут его на мякине не проведешь...

- И часто у вас бывают отрицательные варианты?

- На моей памяти, этот - первый. Всегда звонят в поддержку какой-нибудь муры, и требуют ее обязательного издания, и если звонит важный туз, скажем литературный бонза, как ему откажешь? За кресло, как понимаете, платить нужно чем-то, за так у нас ничего не делается. Конечно, если книга очень уж хороша, она, как пра­вило, проскакивает, доходы-то нам тоже необходимы, а мура она обычно потом в отвалы идет, и чем-то эти убытки покрывать надо, вот и пропускаем необходимое количество ходового товара, иначе не проживешь, тем более, что и аппарат, что над нами, тоже кормиться должен... Поэтому-то я и думал, что до Главлита вы все-таки дотянете, книжица ваша забавная, и навар бы с нее нам был, я лично вреда в ней никакого не вижу, может и главлитургисты так бы рассудили...

- Выходит, я позвоночник с отрицательным знаком?

- Да, значит, слыхали, что таких авторов у нас, как, впрочем, и везде –протежированных - называют "позвоночниками"..,

- И все-таки, если судить по вашим словам, и по тому, что рукопись возвращена мне (в журнале так записано) на доработку, то вредным мое сочинение не является, и бездарным так же, значит остается третий случай?

- Если откровенно, то, на мой взгляд, это именно так - вещь ваша несвоевременна, ее сейчас не дадут…

- А потом дадут?

- Потом могут и дать.

- Сейчас, значит, еще рано? Время ее что ли не приспело?

- Да, скорее всего, должно пройти еще какое-то время, чтобы и чи­татель подрос, и в Догмат-Директории поняли, что она на пользу...

- Опять вы с этими книжными терминами... Но ведь тогда получается так, что книга моя рановато объявилась, но в то же время Отзывист говорит, что она бичует то, что, к сожалению, в нашей жизни имеет место, значит, она все-таки своевременна?

- В этом смысле, да, а несвоевременна она тем, что вопрос этот ставить пока не хотят, и получается, что вы поперёд батьки в пекло полезли,

а этого, сами понимаете, кое-кто не любит, получается, что вы вперед времени выскочили, а впереди своего времени идти, как известно, не полагается, и Отзывист вам как бы намек делает, говоря, что в таком виде рукопись не пойдет.

- А в каком пойдет?

- Да ни в каком не пойдет - сказано: звонок! Значит, кто-то ее боится вусмерть, раз такой звонок организовал, не сами же верх­ние инициативу проявили, раз они рукопись и в глаза не видывали, не то что не читали, и действовали они явно по чьему-то наущению. Но как бы там ни было, мой совет вам один - заберите вашу книгу, пока вас самого не забрали...

- Неужто и такое бывает?

- Давненько бы вроде уж не было, да бережённого бог бережет! Словом, не будем испытывать судьбу…

 

Через пару дней звонок Кондратовича:

- Прочитали рецензию?

- Конечно…

- Вы на меня не обижаетесь?

- Нет.

Тогда он сказал:

- Может быть, я в чем-то и неправ…

- Думаю, что не правы… (цитирую по рабочему блокноту, как я тогда это записал).

Я, действительно, не обиделся, а только удивился. Обиделась моя жена Спаса-Зина, даже не обиделась, а разозлилась. Ну, не как Маргарита, которая «хриплым голосом и, стуча рукою по столу, сказала, что она отравит Латунского…», но разозлилась не на шутку.  Я ей объяснил, почему он так написал, и вдруг понял, что он мне сделал колоссальный подарок, отразившийся потом на всей моей последующей жизни. Таким подарком были слова: «…чуть ли не с самого начала над повествованием нависает тень Булгакова…».

Прежде чем процитировать некоторые места из его рецензии, скажу, в чем была причина кардинальной перемены оценки моего опуса, по сравнению с той, что он мне высказывал при наших встречах – а их было несколько.

После того звонка, а он был, как уже известно, из ЦК, напиши он положительный отзыв и рекомендуй мою книгу для печати, ему бы еще раз перекрыли кислород, и на этот раз – окончательно. А это уже не шутки, мы помним, чем это оборачивалось для людей в ту пору… Нечто подобное случилось и с другим «отзывистом», уже не в издательстве, а в редакции толстого журнала. Но об этом позже…

И пришлось Кондратовичу искать доводы, на вид вполне пристойные и логичные, а по существу, не очень-то и благородные.

О них я скажу дальше, а пока - очень важный момент во всей этой истории – я уже, было, написал ответ-разбор его рецензии, разобрал по пунктам все его замечания (обвинять всегда удобнее чохом, а опровергать – по пунктам) и хотел их опубликовать во вступлении во Вторую книгу, как увидел в «Литературной газете» сообщение о его смерти. И, естественно, не смог уже предать гласности мои доводы в том виде, как они были высказаны при его жизни, и быть довольно резким в этих своих высказываниях. Тогда мне подумалось –  знай Алексей Иванович, что жизни ему осталось менее трех лет, так ли он написал бы свой отзыв, не наплевал бы на тот самый кислород…  И еще понял – как же ему было трудно выкручиваться из создавшейся ситуации – недаром же он спросил – не обиделся ли я на него, значит знал, что есть на что обижаться…

В его рецензии много противоречий. Вот одно из них.

 

КОНДРАТОВИЧ: « Это очень редкий вид романа в нашей литературе – сатирический. Юрий Кривоносов, безусловно, человек способный, хотя в большой литературе и в таком объемном жанре выступает впервые. Он остроумен, находчив, свободен в обращении со словом, смел и независим в применении редких композиционных приемов. В романе почти безраздельно царит авторская свобода изъяснения, безусловно, вызывающая читательские симпатии. Чувствуется, что автор, как говорят, за словом в карман не полезет, он выдумщик, фантазер, и хотя чуть ли не с самого на­чала над повествованием нависает тень Булгакова, мы и на это готовы не обращать внимания: в конце концов, Булгакова, не кого-нибудь»…

И тут же контраргументы:

«Автор ни в чем не знает меры и удержу. Если рассказывается полуприключенческая  история Маруси, то на сорок страниц, идет история премьеры -"Скрипухи" в театре "На Обрате" (тоже прозрачнее некуда!) - опять десятки страниц. Всюду не просто перебор, а "перевыполнение" на триста-пятьсот процентов. Все можно и нужно бы короче. Тогда бы и сатирический удар был бы сильнее. Обилие слов готово убить любую иронию и самую смешную ситуацию превратить в скучнейшую. У меня есть сильное подозрение, что и весь роман мог бы с успехом уложиться в нынешний объем, а он грозит увеличиться вдвое. Или втрое?»...

Стоп! Здесь совершается нечто такое, как бы это помягче выразить… Ну,  словом, как теперь говорят – сдал он меня. Я ведь ему в доверительном разговоре рассказывал, что будет вторая и третья книги, и он сам мне посоветовал, как я уже говорил, сделать вид, что мой роман окончен, что я и сделал…

И эта «сдача» повторяется дважды, причем первый раз уже в первом же абзаце рецензии.

КОНДРАТОВИЧ: «… Роман, (так мы его и будем дальше называть) еще не закончен, по всему видно, что последует еще одна книга, если не третья. Издательству это следует иметь в виду, поскольку в прак­тике того же "Современника" не так часты случаи выпуска незаконченных вещей, разве лишь когда издательство имеет дело с произведениями уже хорошо встреченными критикой и читателями по журнальным публикациям.

Это не в предостережение, а лишь для того, чтобы с самого начала издательство представляло, что рукопись не проста, хотя бы потому, что, несмотря на довольно большой объем (свыше двадцати листов), сулит еще неизвестно какое продолжение».

Разве это не замаскированный смертный приговор?  Или вот еще.

КОНДРАТОВИЧ: «Но тут же обнаруживается и одна особенность романа: он всем своим сатирическим пафосом направлен не столько против определенного явления в литературной жизни, сколько против определенного лица. И это так прозрачно в рукописи! Антоний Софоклов, "Неугасимая лампада" , Тихолаев - заместитель Отпетова, Низоцкий - другой заместитель -"Железная рука Отпетова", Веров-Правдин - "член бредколлегии", Минерва-Толкучница - "грязная рука Отпетова и т.п. герои и персонажи сатирического романа. Вы легко угадываете, кто это такие? Да кто ж это не угадает»?

Покажите мне сегодня человека, который бы угадал! Да и тогда…

Я проделал такой эксперимент – написал на бумажке эти закодированные имена и показывал ее всем встречным-поперечным, кто поинтеллигентней выглядел, и никто не узнал! Больше того, я дал рукопись Юре Садовникову, в то время ответ.секретарю «Юности», а он давал читать членам редколлегии, и, опять-таки, никто не угадал. А вот «гадание» с обратным знаком: мой друг, главный инженер авиационного КБ узнал в Отпетове своего Генерального конструктора;  респектабельная дама, кандидат юридических наук, утверждала, что это их завкафедрой, а моя племянница Таня - молодая библиотекарша – сказала, что это ее заведующая библиотекой.

  • Но ведь она же женщина – удивился я.
  • Ну, и что, какое это имеет значение…

Значит, рецензент хотел бы, чтобы это было как в небезызвестной песне из милицейского сериала: «Если кто-то, кое-где у нас порой честно жить не хочет…».  Здесь неизвестно кто, неизвестно где и неизвестно когда…

Так ведь я и хотел, чтобы их узнавали! И именно так, потому что для тех, кто знал моих прототипов лично, написанное мной было ничем иным, как капустником, что тоже занятно, но не глобально. А вот те, кто их не знал – а это основная масса потенциальных читателей, – узнавать могли только как типичных представителей той или иной области человеческой деятельности.

Мне кажется, что рецензентам не подобает мерить всё на свой аршин. И еще интересное наблюдение – как правило, все авторы этих «внутренних рецензий» почему-то норовят блеснуть своей эрудицией. В данном случае, я бы обратил внимание на такой пассаж:

КОНДРАТОВИЧ: «В русской литературе известны случаи, когда и великие писатели (скажем, Достоевский) обвинялись, именно обвинялись в том, что они вывели в своих произведениях известных лиц в пасквильном, карикатурном виде. Были случаи и в советской литературе. И всякий раз поднимался шум по поводу этого, хотя в случае с тем же Достоевским до сих пор так и не доказано, что под именем Кармазинова он вывел Тургенева: специалисты и по сей день не пришли к общему ответу. А тут, у Юрия Кривоносова, так сразу прозрачно и обнаженно... Автору может не нравиться тот или иной человек, это его личное дело. Но так уж сложилось в литературно-этической практике нашей (и не только нашей) словесности, что негативное выведение реального лица  в художественном произведении, да еще при жизни этого лица, расценивается как дело непозволительное. Если, разумеется, мы не имеем дело с прямым нашим врагом. Общим врагом. В ином случае, как бы доказателен и находчив не был автор, он неизбежно  теряет из виду общественное явление и видит, прежде всего, неугодное и немилое ему лицо, и уже не столько с явлением борется, сколько сводит счеты с лицом. Не потому ли наша литература всегда с этическим неодобрением относилась к такого рода попыткам?

            Дело не в скандале, который неизбежно вызовет такого типа публикация, а в обывательском интересе, опять же неизбежном: слышали, что напи­сали о..? То, что возможно и подлежит осмеянию средствами сатиры, так или иначе заслонится именно этим сенсационно-нездоровым интересом к выведенной на страницах личности, и общественное звучание произведения резко потеряет в цене и значительности. Вот в чем дело.

     Автор в своей увлеченности изобличением Отпетова-Софоклова, повидимому, этого не чувствует, а может, и не понимает».

 

Всё я понимаю, и тогда, тридцать лет назад, понимал. И вот это табу на осмеяние реального лица, да еще живого, оставляю на совести Алексея Ивановича, жаль, что он этого уже не прочтет. И пример с Достоевским-Тургеневым его же самого и опровергает. Так ведь и осталось невыясненным, что Кармазинов – это Тургенев, а вот то, что сочинил и даже опубликовал Тургенев о Достоевском, не только при жизни последнего, а и еще даже в начале литературного пути Федора Михайловича…

Далее процитирую то, что я тогда написал, но не успел обнародовать – это же предназначалось для Второго вступления во Вторую книгу, и вступление это должно было быть «Булгаковским». Обращался я в нём напрямую к Алексею Ивановичу Кондратовичу, тогда еще живому и деятельному.

(ИЗМЕНЕНИЕ ШРИФТА - здесь и далее я подчеркиваю, что это было написано еще в начале 1980-х годов).

« Вот Вы признаете, что Тургенев в Кармазинове не доказан... А теперь посмотрите, как не Достоевский Тургенева, а Тургенев Достоевского изображал "в художественном произведении, да еще при жизни этого лица". Вот эпиграмма И.С.Тургенева – «Достоевскому»:

 

Витязь горестной фигуры,

Достоевский, милый пыщ,

На носу литературы

Ты вскочил, как яркий прыщ,

 

Хоть ты новый литератор,

Но в восторг уж всех поверг:

Тебя хвалит император,

Уважает Лейхтенберг.

 

Не знающих, кто такой Лейхтенберг, я, за неимением вре­мени, отсылаю к Брокгаузу и Ефрону, а остальным сообщу, что приведенная эпиграмма напечатана в девятом томе собраний сочинений Тургенева, вышедшем в 1898 году, уже после смерти его (С.-П. изд.А.Ф. Маркса).

Думаю, что она не очень огорчила Достоевского, которого к этому времени тоже не было в живых, и которому была известна  первая, значительно более бранная редакция. Та, что Вы только что прочли, была сильно сокращена и несколько смягчена составителями указанного издания.

А вот первая публикация сделанная еще в 1846 году самим Тургеневым и названная им - "Послание Белинского к Достоевскому" (что тоже не очень  прилично).   Не поленюсь и приведу ее целиком.

 

Витязь горестной фигуры,

Достоевский, милый пыщ

На носу литературы

Рдеешь ты, как новый прыщ,

 

Хоть ты юный литератор,

Но в восторг уж всех поверг:

Тебя знает император,

Уважает Лейхтенберг.

 

За тобой султан турецкий

Скоро вышлет визирей.

Но когда на раут светский,

Перед сонмище князей,

 

Ставши мифом и вопросом,

Пал чухонскою звездой

И моргнул курносым носом

Перед русской красотой,

 

Как трагически недвижно

Ты смотрел на сей предмет

И чуть-чуть скоропостижно

Не погиб во цвете лет.

 

С высоты такой завидной,

Слух  к мольбе моей склоня,

Брось свой взор переловидный,

Брось, великий, на меня!

 

Ради будущих хвалений

«Крайность, видишь, велика»

Из неизданных творений

Удели на "двойника".

 

Буду нянчиться с тобою

Поступлю я, как подлец,

Обведу тебя каймою

Помещу тебя в конец.

 

Вот такой вот стишок… Вы, конечно, можете сказать, что они друг с другом сводили счеты, но тогда почему Вы вините одного Достоевского, а страдательным лицом делаете Тургенева?

Кстати, не все усматривают в приведенном случае вину Достоевского. Вот, напри­мер, один из наших современников, исследователь Булгакова Игорь Бэлза пишет так: "Поистине глумятся" Бесы" отчаянными словами", глумят­ся даже над Тургеневым, саркастически высмеянным в образе Кармазинова..."  

И я что-то не слыхал, чтобы кто-то порицал Тургенева за его эпиграмму.

Теперь насчет "прямого общего врага" - что прикажете под этим понимать? Это что – «враг народа»?? - раз общий - выходит народа... Но ведь это пройденный этап! А почему Вы терпите Отпетовых и Афишкиных? Это же по Вашей епархии? Это что, не общие враги? Ну, если не народа, так ведь литературы? Не так ли? Они ведь на нее пятно кладут! Я имею в виду литературу в буквальном смысле, а вот какой смысл вкладываете в это слово Вы, когда пишете: "Не потому ли наша литература всегда с этическим неодобрением относилась к такого рода попыткам"?

Есть в данном контексте некая безликость, и по какому праву Вы за всю литературу расписываетесь? И разве осмеяние Отпетовых и Афишкиных - "реальных лиц" -  не есть борьба с «общественным явлением», разве объективно они не враги? Что такое враг вообще, неважно скрытый или открытый? По-моему, это тот, кто наносит вред тому или иному делу, в нашем примере - литературному. Ведь говорит же, так часто и охотно цитируемый Вами Александр Твардовский, об "огромном вреде от плохих книг" - а разве этот огромный вред не есть литературное вредительство, анализу которого посвящена Четвертая тетрадь "Карьеры Отпетова" – «Почем опиум»?   Так что, пожалуйста, давайте не прятаться за "литературно-этическую практику" нашей словесности...

Ну, разве можно укорять меня Булгаковым? Ведь и над ним самим нависали великие тени - это же так естественно! И прави­льнее сказать не нависали, а осеняли его своей тенью - через все его творчество просматриваются и Пушкин, и Достоевский, и Гоголь и многие другие, а уж Гёте со своим "Фаустом" под мышкой прямо-таки разгуливает по страницам "Мастера и Маргариты", да и в «Белую гвардию" заглядывает. Этот Ваш упрек настолько меня раззадорил, что я решил использовать его по своему - привлечь великие тени себе на помощь в этой нашей полемике - пусть Вам будут отвечать главным образом они - пусть постоят за своего потомка и наследника...

 

Но, все-таки пару слов еще об этом сказать вынужден. Вы почему-то очень плоскими видите слова - они у вас смотрятся как плоские фанерки - никакого объема - так видит только фотообъектив в силу своего одноглазия, А ведь каждое слово имеет объем - положите-ка его на ладошку, да повертите во все стороны, и оно сразу покажет вам свои разные грани. Вы говорите "в таком объемном жанре" - в каком смысле объемном? У вас это звучит - как количество страниц. Да разве это объем, это же просто протяженность. Объем - это количество образной информации. Разве басни Эзопа, например, не объемный жанр? А стихотворения Пушкина? А эпиграммы?

А потом, что значит здесь слово «жанр»? Сказано же Хиросимом - вне жанров, ибо для романа, подразумевающего повествовательность, наше произведение может показаться слишком "расхлябанным" - тут и сказка, и анекдот, и эпиграмма, и пародия, и поэма, и сон, и повесть, и рассказ, и стихотворение, и басня, и драма, и рецензия, и детектив, и литературоведческое исследование, и сценарий, и... да чего тут только не намешано.

 

Пушкина тень нависала над Булгаковым, а и Гоголя, и Достоевского, которого он прямо называл своим учителем, а если копать дальше, то мы доберемся и до Мениппа - помните Послесловие А.Вулиса к первой публикации «Мастера и Маргариты» -  он, этот крупнейший знаток сатирических романов, определяя структуру этого произведения, прямо называет его "мениппеей ". А над Мениппом нависает тень Великого Антисфена Афинского, основателя не только философии кинизма, но и его эстетики, и если говорить до конца, то и литературной практики киников.

А Антисфен в свою очередь был учеником Сократа, а Сократ… Впрочем, пожалуй, и этого достаточно, а то у нас пойдет бесконечная цепь, как в  первой книге Ветхого завета - генеалогия человечества от Адама до нас с Вами, и уже на мой роман у нас с вами никакого времени не останется.

 

 

Так вот, еще немного о Достоевском. Тогда уж Вы обвиняйте и Булгакова в том же грехе, что и меня - ведь он, будучи, как мы уже сказали, учеником Федора Михайловича тоже позволял себе выводить в карикатурном виде своих весьма известных современников. Если Вам невдомек, что Егор Агапёнов из "Театрального романа" - это Борис Пильняк, то я Вам дарю эту информацию. А как быть с тем, что Алексей Толстой вывел в Бессонове Блока? А куда девать такой жанр   как эпиграмма - там ведь сплошь "знакомые все лица", и сплошь в карикатурном виде?! Так это что, всё враги изображены? Чьи, позвольте Вас спросить? Как Вы выражаетесь - общие? Что-то тут у Вас, помилуйте, не шибко вяжется... И уж совершенно никуда не годится Ваш термин, да еще и подчеркнутый, - "обвинялись". А как же быть с презумпцией невиновности? Ведь пока не вынесен приговор, нико­го виноватым считать нельзя. А у Вас, тем более: "Специалисты и по сей день не пришли к общему ответу." Но ведь тогда полу­чается по тому анекдоту -"То ли он что-то украл, то ли у него что-то украли". Так что я сильно подозреваю, что этот пример Вы привели не только в противовес мне, но и с целью блеснуть эрудицией. А с ней-то у Вас в данном случае прокол случился: должен Вас огорчить - "украли"-то как раз у него!

 

Ну, ладно, оставим в покое Достоевского с Агапёновым и вернемся к Вашим замечаниям.

КОНДРАТОВИЧ: « А речь в романе идет о литературных нравах, о карьере одного из "сочинителей". Поскольку автор вовсе не чужд гротеску, напротив, исполь­зует все его возможности, то эти нравы и эта карьера действительно приоб­ретают характер чуть ли не дьявольский, невероятный, фантастический, не­возможный. И, однако, как свидетельствует роман, не только возможный, но вполне реальный. В этом смешении реальности подлинных фактов, о чем автор прямо предупреждает вас:"Хочу заранее предупредить, что многие вещи, с которыми здесь столкнется читатель, покажутся ему очень знакомыми, он тотчас же узнает в них "дней текущих анекдоты", смешении их с гротесковой преувеличенностью, чаще всего карикатурностью - вся соль романа, острого бичующего то, что, увы, в литературной жизни нашей встречается».

Повторю уже приводившуюся фразу:

«Но тут же обнаруживается и одна особенность романа: он всем своим сатирическим пафосом направлен не столько против определенного явления в литературной жизни, сколько против определенного лица»…

И далее, как уже было показано выше, идет целый список «неугасимовцев». Так против определенного лица или ряда лиц? Вот в чем вопрос…

Следующая претензия:

КОНДРАТОВИЧ: « Впервые в литературной практике приходится сталкиваться и с пародированием всей поэмы героя. Именно всей. С небольшими авторскими ремарками Кривоносов переводит на язык пародии огромную поэму "Чао"…».

Тут у Кондратовича неточность – поэма «Чао» - это как раз и есть пародия, переводится же совсем другая.

А может, это и хорошо, что «в литературной практике» что-то обнаруживается впервые?

Вот один мой приятель не поленился и установил, что поэма «Чао» значительно уступает прототипному сочинению в размахе - в нем, например, не семнадцать глав, а только семь, и 1206 строк вместо 3922-х, то есть, меньше чем в поэме-первоос­нове в 3,2520729 раза (мой доброхотный комментатор человек дото­шный и любит абсолютную точность). Он также обнаружил, что и страниц они занимают соответственно 48,24 против 109-ти - непро­порциональность листажа он объяснил большей убористостью печатного набора в сравнении с машинописью... Приведена им и еще одна цифра - практически непроверяемая: как он утверждает, чита­ть поэму "Чао" в 13 раз легче, чем "ту"... Тут у нас с ним даже спор вышел - считать ли поэму "Чао" самостоятельным, оригиналь­ным произведением или пародией на "ту"? Разительное сходство в форме и в содержании, а также серьезный тон обоих сочинений наводят на мысль, что перед нами не пародия, а нечто совершенно иное… По поводу же объема мой приятель выразился так: "Это форма пересказа, что зовется парафраза, жаль не всякий пересказ можно втиснуть в пару фраз». - И добавил: - «Кому не под силу, может через поэмку и перескочить».

И прошу учесть, что в первооснове она издана многотысячными тиражами - уже к миллиону подперла, а ведь ни один критик по сему поводу караула пока что не проорал! Причем, если "Чао" еще можно принять за шутку перефразника, то в "той" поэме вся дичь преподносится на полном серьезе… А ведь Кондратович в нашем приватном разговоре сказал, что эту софроновскую «Поэму прощания» он когда-то читал… Как я понимаю, всю… Вот и пойми его…

 

 КОНДРАТОВИЧ: « Не знаю, был ли уверен автор, что его рукопись можно в таком виде выпустить в свет. Полагаю, что стопроцентной уверенности  у него не могло быть. Но, конечно, любому пишущему хочется, чтобы его напечатали: не для  собственного же удовольствия он годами занимается писанием, в таком случае мне остается надеяться, что автор, человек в редакционных делах  опытный, поймет, что в таком виде его рукопись печатать просто нельзя. Что делать? Тут автору надо думать и думать. Личные эмоции - серьезная побудительная творческая сила. Но к немедленному литературному успеху они вовсе не ведут, даже если пути к успеху прикрыты легким аллегорическим флером».

 

… «Хочется, чтобы его напечатали…» – это не ко мне – меня печатали несколько десятилетий тиражом до двух миллионов! Так что публикация и «литературный успех» для меня событие обыденное, а что эту вещь не напечатают, я не сомневался, и не позови меня Барченко… Кстати, он выведен в романе как скептик Бардыченко. Я ведь не случайно вывез фотокопию машинописи за границу, прогнозируя возможность опубликования на весьма отдаленное будущее…

 

Вернемся, однако, к еще одной уже приводившейся цитате:   

   

КОНДРАТОВИЧ: «Автор ни в чем не знает меры и удержу. Если рассказывается полуприключенческая  история Маруси, то на сорок страниц, идет история премьеры -"Скрипухи"… опять десятки страниц. Всюду не просто перебор, а "перевыполнение" на триста-пятьсот процентов. Все можно и нужно бы короче…».

 

Но всё ведь в мире относительно. Вот Алексей Толстой в своей статье "Задачи литературы" высказывает на этот счет мысли несколько иные: - "Мы не должны бояться широких жестов и больших слов. Жизнь размахивется наотмашь и говорит пронзительные жесто­кие слова. Мы не должны бояться громоздких описаний, ни длиннот, ни утомительных характеристик: монументальный реализм!..".

 

Далее опять из заготовок к Булгаковскому вступлению, обращенному к Кондратовичу:

- Вы считаете, что сорок страниц на историю Маруси (имеется в виду, видимо, катастрофа в горах), слишком много. А Вы хотя бы раз оставались один на один в горах, с дикими горами? Да Вам бы там час за год показался, а тут на две недели всего-то сорок страниц! Кстати, история эта не полуприключенческая, а полностью реальная, а потому трагическая, описана с абсолютной точностью, причем мне этот случай известен из первоисточника, поверьте, что все это так и было, только страшней и дольше. А Вы это, небось, за час проскочили, да еще дома, в уютной комнате, в тепле да покое... Только я не пойму, откуда Вы взяли "десятки страниц" на премьеру "Скрипухи"? Она ведь вся уложилась в восемь страничек, да еще примерно на столько же срыв премьеры Де Мелоновской пьесы. Что-то Вы пошли на крупные преувеличения, "не зная меры и удержу"...

Никакого "перевыполнения" тут, к сожалению, нет - где надо короче, там оно и короче, а там где – длинней, соответственно и длинней, и объем определяет автор, а не критик, которому хотелось бы уложить все в кажущийся ему оптимальным объем. А если автор имеет своей целью выкупать читателя в своем материале – взятом, между прочим, из самой жизни? Если он хочет, чтобы читатель позавяз и побарахтался в этом дерьме, ощутив его и на ощупь, и на звук, и на запах, чтобы его если бы и не стошнило, то, во всяком случае, помутило бы изрядно, закрепило в нем стойкое отвращение ко всему этому, как у алкаша к водке после лечения гипнозом и другими жестокими способами? Один мой знакомый вот полечился, так уже пятнадцать лет духа ее, окаянной, не выносит...

 

А вот еще очень показательный кусок из его рецензии:

   

КОНДРАТОВИЧ: «Но тут мгновенно вступят в силу законы художественности, по которым мы должны судить любое произведение… По-моему, он допускает при всей своей явной талантливости грубейшие просчеты. Автору, должно быть, кажется, что если авторство будет выглядеть так: «Юрий Кривоносов с тремя неизвестными», то это неслыханная новация. А это не больше, чем кокетство. И первая страница, на которой рассказыва­ется, как к нему, Юрию Кривоносову, попала неизвестная ему рукопись, которую он предлагает теперь нашему читательскому вниманию - старый-престарый беллетристический ход, как бы сложно он не обставлялся. Три предисловия трех предположительных авторов рукописи - к чему они, собственно? Неужели современный читатель хоть на секунду поверит в действительность чисто литературной игры, кстати, до чрезвычайности затянутой, утомительной, многословной. Обязательности в болтовне Харона, Холомона и Хиросима решительно никакой нет. Автор заявит, что там есть новые мысли? Где они?.. Ну что это такое, как не пустейшая болтовня, так же как несколько страниц самого автора о "ПравослОвии"и "ПравослАвии», размышлений его воображаемых авторов о религии, Библии, современных нравах и прочем. К чему этот длиннющий беллетристнческий подход к самой, вроде бы случайно попавшей автору, рукописи?..

 Между тем при всех своих способностях автор, кажется, абсолютно лишен такого необходимого для художника чувства, как чувство экономии выражения.

    Вот он открыл (вообще-то и до него известный) прием включения в прозу драматургического диалога и начинаются разговоры на целых сорок страниц(!) в одном случае, не меньше, в другом, третьем, разговоры нисколько не продвигают вперед ни сюжет, ни прибавляющие ничего особо нового к характеристике персонажей. С самого начала все они отпетые негодяи, мерзость и мелюзга человеческая…».

 

Ну, что на это сказать? Что три предисловия – никакие не предисловия, а вполне самостоятельные части книги? Что предисловия у этой книги нет, и быть не может по определению, как я это специально оговариваю? Что, например, роман Генриха Бёлля «Женщины на береге Рейна» состоит весь              из диалогов и монологов?

И мне хочется обратить внимание всех моих Отзывистов, а их было несколько, на надпись, красующуюся на одном из техасских заведений общепита: «Наш ресторан не обслуживает слабаков, которые не могут разжевать бифштекс!!!».

 

Хотелось бы сказать тут еще кое-что об узнаваемости и религиозной оснастке… Когда я только еще собирался писать этот роман, то о своих планах рассказал моему коллеге и другу  Жене Велтистову, который уже в это время работал в ЦК инструктором по ТВ. Но начинали мы вместе в «Огоньке». В середине пятидесятых годов у нас в редакции «Огонька» появилось несколько молодых сотрудников, которые объединились - вне редакции, разумеется, - в некий литературный кружок, в котором было четыре участника – как бы четыре угла квадрата в сей кружок вписанного.

Итак, нас было четверо – Женька Велтистов, короче – Велт, а еще и Хиросимыч (от отчества - Серафимович ), в честь его у меня в романе появился отец Хиросим;  Юлик Семенов, прозвища не имевший, третьим  был Володя Воронов, по прозвищу «Марсианин» - при небольшом росточке имел большую круглую лысоватую голову и носил внушительные круглые очки. Ну, и я, в ту пору прозвища не имевший, но впоследствии окрещенный «Помидором», а когда женился на Спасе-Зине, получил кличку – «Болгарплодэкспорт»…

 

Женя окончил журфак МГУ, попал в «Пионерскую правду», где имел успех – придумал хитроумную игру, печатавшуюся с продолжением чуть ли не в каждом номере, тысячи детей в нее играли. Когда мы были с ним в Братске (1959 г.) он там собирал материал  и сделал книжку «Путешествие по дну моря». Для детей. В духе того времени, но хорошую. К нам он перешел из «Пионерки». Заведовал отделом юмора и занимательной информации. А потом ушел в журнал ТВ -  «Кругозор», оттуда в ЦК, инструктором по телевидению. Писал книги, придумал «Приключения Электроника» - это его коронный номер и лебединая песня.

Когда он еще работал у нас, я ему принес то ли рассказик, то ли эссе – «Птицы большого города». Он прочитал и сказал: - «Поздравляю тебя писателем»…  Но в журнале так и не удалось его опубликовать, и вышли мои птицы много лет спустя в газете «Голос Родины», издававшейся для наших соотечественников за рубежом. Правда, в несколько урезанном виде.

 

Юлик Семенов (а это его псевдоним, исходная фамилия – Ляндрес) окончил Институт восточных языков, с английским и  афганским, кроме того, знал немецкий. В «Огонек» пришел литсотрудником. Рвался в писатели. Первую свою книгу он озаглавил – «Дипломатический агент», но ему заменили название на «Посол». Эта книжка быстро вышла в свет. Не помню, ее ли или другую он послал Хемингуэю, тот ему ответил, чем он страшно гордился.

У меня в «Карьере Отпетова» говорится о двух видах писателей – головастиках и задистах. Юлька относился к последним – каждый день с утра усаживался за стол и много часов занимался сочинительством. На мой вкус, он писал скучновато. Как-то создал роман о Дзержинском «Горение», и его печатали с продолжением в «Огоньке». Я начал читать еще в верстке, выдержал два куска, и больше не смог. Мне кажется, что и Штирлиц ожил благодаря Татьяне Лиозновой, которая сделала из его романа (или повести?) конфетку. Человек он был очень разворотливый, умел делать дела, несколько лет кормился Янтарной комнатой, разыскивая ее по всему миру, да так и не разыскал. Мы с ним сделали в 1965 году репортаж из Успенского конезавода, он писал, я снимал. Тоже для «Огонька». Снял его верхом на лошади, хороший кадр получился, но куда я его задевал, понятия не имею. Был еще хороший его снимок, который я сделал в Монголии, когда встретились с ним в Улан-Баторе. И тоже найти не могу. Дальнейшая его биография общеизвестна, но как мне кажется, он сгубил себя усидчивостью – так вкалывать за письменным столом, как он, может далеко не каждый. Вот и подорвался и ушел слишком рано.

На одной из наших посиделок – Женя в тот раз читал свою повестушку про цирк (кажется, она называлась «Глашка и стук-стук», а я – «Сказку про омулят, которые считали себя взрослыми»,- Юлик сказал, что у нее польский конец. Я спросил, что значит польский? – Грустный, трагический, - ответил Юлик – тебе надо его переделать, чтобы кто-то смотался за живой водой и оживил омулят, тогда ее можно протолкнуть, как мультфильм.  Я возразил, что копчёную рыбу оживить нельзя, и детишек дурить не следует…  Так и осталась она в моем архиве в том виде, как я ее написал в Иркутске, в гостинице, когда мы вернулись с Велтом с Байкала.

 

Володя Воронов, как мне помнится, был однокашником Жени. Кроме журналистики окончил и исторический факультет МГУ. Он у нас заведовал отделом критики, и очень хорошо разбирался в литературных вопросах. На посиделках он был нашим Виссарионом, толково объяснял, что у нас не так, а что годится. У меня с ним возникла какая-то душевная близость и оригинальная манера здороваться. По телефону или при встрече один из нас восклицал: - Мой друг! И другой тут же отзывался: - Отчизне посвятим! Он был из очень простой семьи и пробивался своим трудом, поэтому, как мне думается, был очень чувствителен к любому неуважению, не терпел фамильярности – обычным  его выражением было: - Без амикошонства!

Потом он ушел учиться в Академию общественных наук, закончил ее, защитил кандидатскую, и был направлен в журнал «Юность» заместителем главного редактора, каковым в то время там был Борис Полевой. Работалось ему хорошо, но стряслась беда. Подошло двадцатилетие журнала, и они заказали по этому поводу  статью Валентину Катаеву, как бывшему главному редактору, основателю «Юности». Тот статью написал, но проходила она в отсутствии Полевого, который был где-то в отъезде. И рассказал там Катаев, как он хотел напечатать Булгакова, но решил посоветоваться с другим, более опытным редактором, зная, кроме всего прочего, что тот «шьется в сферах». А дальше шел словесный портрет Александра Чаковского – вонючая сигара, лисье лицо (или походка, не помню точно), Катаев был мастер слова, и прототип просматривался совершенно отчетливо. Володя не рискнул править столь именитого автора, и материал вышел в юбилейном номере. Чаковский себя узнал, взвился, тем более, что в статье говорилось, как он Катаева обманул, и побежал в ЦК. И все бы обошлось, не будь этого «шьется в сферах», на партийных верхах таких изречений не терпели, и Володьку с треском из журнала выгнали. Слегка помыкавшись, он устроился преподавателем русского языка и литературы в Военно-политическую Академию. В этот период я и написал свой роман «Карьера Отпетова», и дал Володе прочитать. Он мое сочинение одобрил, и сказал: - Напечатать сможешь его, пожалуй, в издательстве Фельтринелли…-  Словом, намекнул на то, чем это может кончиться (на примере «Доктора Живаго»). - Впрочем,  заключил он, подумав,- лет через сорок этот роман может стать классикой (удивительно, что тот же самый срок определил роману и Марк Виленский – литсотрудник журнала «Крокодил»). И вот теперь осталось каких-то десять лет до классики, интересно было бы дожить и проверить…

Вскоре мы с Володей друг друга потеряли – он перешел на другую работу и куда-то переехал, ни адреса его, ни телефона я так и не смог разыскать. Но вот недавно узнал, что он заведует кафедрой в ГИТИСе, стал доктором наук, автором многих книг и бесчисленных статей…

 

Остается рассказать о себе, о том, почему я не стал писателем. Но это не сейчас.

 

Ну вот, мы и отдохнули маленько от рецензии… Но прежде, чем к ней вернуться, еще несколько слов – Велтистов мне посоветовал «снизить уровень» - с самого верха, с которым я ознакомился в процессе борьбы с прототипом Отпетова, до приемлемого местного масштаба.

- Это до управдома, что ли, или до заведующего фельдшерским пунктом, а может быть до приходского священника или церковного старосты?

Последнее мне запало, а вскоре и прояснилось  поле битвы – чего же проще – это наша редакция, переведенная в некую епархию, но не православную, а правослОвную, что Кондратовичу было непонятно, и он обвинил меня в «литературной игре».  А правословие должно было проясниться во второй и третьей книгах – это система, в которой слова правые, а дела неправые… И тогда явилась у меня идея  сделать так, чтобы действие происходило в какой-то церковной епархии, но это, конечно, не должно быть ни православие, ни никакая другая религия, т.е. я  не должен был обидеть никакую религию. Скорее это должно было иметь просто некий религиозный подтекст, это давало возможность ввести необычную лексику, что для такого романа, как я считал, было бы необычайно ценно. Вот я и решил, что действие происходит в какой-то епархии, которая относится к правословию, а не к православию. Так что для РПЦ тут нет никакого уничижения, тем более, что в одном из вступлений в роман у меня есть такие слова, относящиеся к разным религиозным направлениям:

«А голосов тех - тьма тьмущая - православные, католики, протестанты, иудеи, мусульмане, буддисты, баптисты, евангелисты, адвентисты, мормоны, пятидесятники, иеговисты и т.д., и т.п., не говоря уже о таких сектах, как трясуны, хлысты…и прочие самоистязатели - до чего ведь дошли, что уж сотнями руки на себя за веру свою накладывают, а и вера-то та, можно сказать, самодельная, ничем свыше не подтвержденная и никем на земле не утвержденная!  А беды людские проистекают равно и от веры, и от безверия, и многое зависит от того, кто в данный момент играет на инструменте жизни и по каким клавишам сильнее бьет».

…Когда я только обдумывал эту книгу, то все время размышлял - как было бы здорово написать по-булгаковски, по форме похожее на «Мастера и Маргариту», но потом понял, что так уже написано, нужно по-свое­му, и стал искать форму, ни на кого не похожую. Хотел вообще сделать книгу абсурда - в соответствии с явлением в ней описываемым, но потом нашел способ соединить ясность с абсурдом. И придумал - каждый кусок в книге написать в своей манере, другим стилем, чтобы форма отвечала содер­жанию именно этого эпизода. В результате одним читателям понравился сон, другим - случай в горах, многим же - Маруся на кладбище. Машинис­тка, которая перепечатывала рукопись, сказала, что всё это нечто среднее между Достоевским и Булгаковым. Хотя она человек и начитанный, тут, пожалуй, хватила через край, но уже то, что ей пришла в голову такая мысль, любопытно.

 

Теперь насчет литературной игры - это же каждому читающему понятная вещь. Игра вообще явление непростое, даже в науке есть Теория игр. Как раз в играх был силен Хиросимыч – то-бишь, Женя Велтистов, о чем я уже упоминал выше.. Он мне как раз тогда подарил свою книжку, которая называлась «Гум-Гам», кстати, сказку. Она состоит из трех частей: - "Игра начинается", "Игра продолжается", "Игра не кончается". Так вот, в ней один из героев говорит: " Я бешусь от глупых вопросов... Я точно знаю... что никакая игра не получается, если начнешь твердить: что да зачем..."

И во вступлении во Вторую книгу я пытался объяснить моему рецензенту кое-что по части игр.

Выглядело это так:

«Теперь насчет веры читателя "в действительность чисто литературной игры". Вы, вероятно, хотели сказать, - неужели автор думает, что читатель примет игру за действительность? Потому что в "действительность игры" он не может не поверить, ибо она перед ним, ему предложена совершенно в открытую - давайте не будем считать нашего читателя дураком (насчет "затянутости, утомительности и многословности" этой игры поговорим дальше). Как и к сказке, к литературной игре отношение Ваше весьма отрицательное, и это не только я заметил - Ваш оппонент в статье "Иллюзия достоверности" пишет: "А художест­венный прием автора, называемый А.К. "литературной игрой", на самом деле опирается на фольклорную традицию."

Что за игра у нас мы сейчас разберемся, только давайте сначала разберемся, что такое вообще игра. Думаю, что непонимание этого вопроса у Вас тесно связано с непониманием сказки - игра и сказка очень близки между собой, потому что строятся на одном принципе – законе условной логики.

Любой ребенок знает, что кукла - неживая, но это не мешает ему играть с ней как с живой. Он просто принимает условия игры и ведет себя в соответствии с ними, кстати, дети, затевая игру, всегда договариваются о правилах, даже им понятно, что нельзя играть по разным правилам, это вообще запрещенный прием, да и полная нелепость. Все равно, что записывать на магнито­фон или снимать кино на одной скорости, а воспроизводить на другой - получается все совершенно искаженным - голос нормального человека звучит либо как плывущий бас, либо как пискля­вое верещание, изображение, соответственно, тоже движется далеко от естества. Конечно, Вы имеете право не принять правил игры, но тогда нечего в нее и лезть, мне же кажется, что Вы даже не пытались понять правила, которые мы вам предложили, а поступили поистине по-джентльменски - когда правила не дают возможности победить (выиграть), джентльмены меняют правила! Исключение здесь составляют разве только вундеркинды, играющие не как все дети, а по своим правилам, и может быть, именно поэтому из них, как правило, к достижению зрелого возраста ничего не получается.

Тогда Вы должны бы и классиков в банальности упрекать - все вышесказанное имеет прямое отношение и к подставному автор­ству. Игра дело серьезное, и играть надо уметь. Вам должно быть известно, что игра имеет большое значение для воспитания, обучения и развития детей, выступая как средство психологической подготовки к будущим жизненным ситуациям. Дело это настолько серьезное, что наука, как было уже упомянуто, создала даже специальную Теорию игр - раздел математики, в котором изучаются математические модели принятия оптимальных решений в условиях конфликта, т.е. при явлении, в котором участвуют различные стороны, наде­ленные различными возможностями выбирать доступные для них действия в соответствии с их интересами. Схемы Теории игр охватывают как собственно игры, так и различные ситуации, воз­никающие в экономических, военных и других вопросах, в число других с полной очевидностью входят вопросы и литературные, и мы могли бы под этим углом рассмотреть то, что Вы называете у нас "литературной игрой", но делать это сейчас мне представляется не нужным, потому что всё и так постепенно прояснится в процессе самой нашей полемики.

 

В последующие несколько лет никаких попыток публикации романа я не предпринимал. После смерти Кондратовича «заочную полемику» с ним я, разумеется, прекратил и целиком ушел в Булгакова.

Когда началась перестройка, я решил предложить свой опус журналу «Знамя» - принес рукопись Григорию Яковлевичу Бакланову, тогда главному редактору. Он предложил дать ее на рецензию Андрею Туркову, весьма известному литературному критику. Вообще это было очень интересное правило – вместо того, чтобы самим издателям – редакторам, литсотрудникам – определить, годится произведение для их издания или нет, давали на рецензию сторонним литераторам…  Спрашивается, а сами-то они зачем тут сидят, почему полагаются на чужое мнение?

Это уже было горбачевское время – гласность, свобода слова и всё прочее, поэтому никаких звонков «сверху» Бакланову не поступало. И потому Турков меня удивил необычайно, ведь этому кое-что предшествовало…

Надо сказать, что мы когда-то оба работали в «Огоньке», так что знакомы были уже не одно десятилетие. О моей книге он узнал от Егора Яковлева, и, естественно, попросил прочитать – про «Огонек» ведь! Потом встретились, проговорили несколько часов, книгу он одобрил, пожалел, что она не издана, сказал: - По ней будут потом изучать историю советской литературы.

И вдруг в его рецензии обнаружились странные моменты…  Я поначалу ничего не понял – он объявил мой роман памфлетом и стал предъявлять к нему соответствующие - не те - требования. Потом занялся ловлей блох – цеплялся к отдельным выражениям моих персонажей, например, почему Анамалия вместо «Майн Гот» говорит искаженное «Майн кот»?  Это я еще могу понять, ну не знает Турков берлинского жаргона, в котором «Майн кот» - выражение отнюдь не божественное. А вот зачем лексику героев книги он приписывает лично мне? Я же ее даже не придумывал - просто записывал их язык - на редколлегиях, летучках, разных собраниях. Вот только один пример: - «Нельзя же работать с шортами на глазах»  - фраза, сказанная на полном серьезе, принадлежит заместителю главного редактора, писателю Ивану Стаднюку.  Другие подобные шедевры – от разных сотрудников редакции. А вот, например, неиспользованная мной тирада из отчетного доклада нашей профсоюзной председательши, выведенной под именем Шихамуры: - «В этом году наш местком был целиком женский, работали мы хорошо, но не смогли дойти до каждого члена нашего коллектива и удовлетворить всех»! Ей богу, ни словечка тут не изменил. Сразу записал и запомнил на всю жизнь… Я вообще на память не жалуюсь…

 

А вот уже непристойный поступок – абзац, где Турков «засвечивает» прототипа, без всякой к тому необходимости.

ТУРКОВ: «Далеко не все читатели припомнят, что само название кривоносовской книги находится в явном родстве с заглавием сорокалетней давности пьесы - "карьера Бекетова", принадлежащей перу Анатолия Софронова, - но само имя журнала, возглавляемого поэтом и драма­тургом Отпетовым (он же - Антоний Софоклов), выбрано с определе­нным прицелом.

Многие вехи биографии реальнейшего лица тоже обозначены в книге с достаточной ясностью».

Повторилась история с Кондратовичем – это ведь я сам Туркову объяснил, откуда взялось название моего романа -  мне посоветовал, опять же наш общий коллега, бывший зав.отделом прозы «Огонька» Александр Максимович Ступникер обратить внимание на эту пьесу Софронова - на предмет его способности выкручиваться – ее раскритиковали, так он тут же ее перелопатил, превратив героя из Бекетова в Бекешина… Какая же все-таки была нужда у Туркова выявлять то, что у меня было скрыто, хотя и слегка прозрачно… Скорее всего, чтобы иметь еще один довод к отклонению моего опуса…

Заключительный абзац рецензии у него выглядел так:

 ТУРКОВ: «Право, даже имея дело с самыми отвратительными явлениями и типами, не подобает наносить подобные "удары ниже пояса" и, например, острить по адресу одной сотрудницы «Неугасимой лампады» следующим образом: "Да уж, при обладании такой девственностью обладателя не жди!" (Но слова эти не мои, а одного из персонажей, причем с весьма никудышной репутацией. Ю.К.). Всё это и не позволяет рекомендовать книгу Юрия Кривоносова для  публикации в журнале. Во всяком случае - в нынешнем ее виде».

Я решил поделиться этим опять-таки с коллегами – позвонил  бывшей секретарше нашего огоньковского отдела и прочитал ей эти два абзаца.

Её реакция – Вот говно!

Потом по телефону же прочитал и Олегу Куприну, в это время уже главному редактору серьезной газеты и журнала при ней.

Его реакция – Вот говно!

Ну, слово в слово с секретаршей.

И только вот теперь я связал – именно это и означает на берлинском жаргоне выражение «О, майн кот!».

Спрашиваю Олега – откуда у Туркова такое хамелеонство, время-то уже вроде спокойное…

  • Вот именно вроде, я так думаю, что он узнал о визите к Лигачеву нескольких главных редакторов – Софронова, Грибачева, Чаковского, Михалкова, и кого-то еще с жалобой на то, что журналисты распоясались, делают, что хотят, и надо бы тут навести большевистский порядок.

И порядок был наведен – последовал окрик, одним из последствий которого  был запрет на публикацию в журнале «Юность» повести Михаила Булгакова «Собачье сердце», готовый набор был уничтожен.

Я позвонил Туркову и спросил: - Могу ли считать вашу рецензию отрицательной? Ответ был, на мой взгляд, странный:  - Не думаю… Не думаю…

Звоню редакторше отдела в «Знамя», задаю тот же вопрос. Ответ нормальный: – Разумеется, отрицательная!..

 

В том же 1986 году занес я в издательство «Советский писатель», что на Поварской, всё тот же роман. Встретили меня приветливо - веселый редактор Гарий Немченко (мой давний знакомец), хохотнул из-под груды усов, напоминающих соломенную крышу: - «А что, старик, может, к Христову дню?» - и подмигнул даже. А вскоре хохотнули по мне двумя рецензиями - одна была вполне добрая, только грешила принципиальными теоретически­ми ошибками, но о ней потом, а вторая...

О, эта вторая, драгоценная для меня рецензия некоего неведомого мне Эрнста Сафонова! Он-то думал, что разнес меня в пух и прах, а на самом деле сделал мне величай­ший комплимент... Но - по порядку. Сначала процитирую самого Э.Сафонова: "... от столь же бойко нарисованного образа Боба Кавендиша ("живет на свете дядя Боб - антисемит и юдофоб") густо пахнет "гапоновщиной”: он ловко "подкинут" читателю - и пусть, дескать, тот примет его на веру, но в любом случае ошибется он, читатель... И только плечами пожмешь: к чему он здесь, этот Боб?!".

Ну, Боба мы оставим в стороне, и займемся словом «Гапоновщина». Вот как оно толкуется Большой Советской Энциклопедией: "Гапоновщина - попытка русского царизма отвлечь рабочих от рево­люционной борьбы путем создания рабочих организаций под контролем правительства". Получается, если верить моему рецензенту, что я кого-то хотел от чего-то отвлечь, да к тому же еще и поставить "под контроль правительства"! Если принять во внимание, что сам Эрнст Сафонов в предтечах перестройки не значился, то слугой какого правительства он меня заподозрил, понять совершенно невоз­можно. Но совершенно прозрачно прочитывается другое - идущая из глубины минувших десятилетий попытка политической дискредитации автора неугодного сочинения путем навешивания  определенного ярлыка. Я сначала, было, разозлился, а потом даже развеселился: да ведь это же то же самое, что "шили" Мастеру! Только того обвиняли в "пилатчине", а меня - в "гапоновщине"! Ну, скажите, кому не прольет бальзама на сердце такая параллель?!

Мастеру ставилось в вину, что он пытается "протащитъ в печать апологию Иисуса Христа", а мне - что я "ловко подкидываю читателю" библеиста и еванголога Боба Кавендиша. Ну, как мне не гордиться таки­ми параллелями?! Право, недалеко за полвека ушли от Мстиславов Лавровичей Эрнсты Сафоновы...

 

Ну, а теперь о первой «совписовской» рецензии. Тут следует сказать, что после Кондратовича я на рецензии уже внимания не обращал, к этому времени мне уже было известно о 297 ругательных рецензиях на Михаила Булгакова, и я знал мнения людей, роман прочитавших.

Все рецензии были написаны, словно под копирку, исключения – ответ из журнала «Урал», и вот эта нестандартная рецензия. Ее история требует особого рассмотрения.

Люся Клодт, замечательная художница, однажды мне говорит:

-  Я узнала, что ты написал какой-то лихой роман, дай почитать…

-  От кого узнала?

-  От Лили.

Лиля - это моя сотрудница. Ну, я, конечно, дал. Прочитав, она сказала: - Я за тебя боюсь… Уж больно лихой роман…

И призналась: - Это я не от Лили узнала, а мне о нём рассказала Тамара, моя подруга, ее муж, Саша Морозов,  получил его не рецензирование, и дал ей почитать, как очень интересный…

 

Я вчитался в его рецензию, и вот что там было:

 

 МОРОЗОВ: « Всем, имеющим отношение к литературе, знакомо выражение "про­бивной автор". Бывает, что пробивные способности соседствуют со способностями творческими и тогда умение литератора устраивать свои дела не вызывает, в общем-то, особой тревоги у окружающих. Но чаще между этими двумя видами способностей наблюдается обратная пропор­циональная зависимость. И, наконец, при критическом их соотношении, когда объективная ценность выдаваемых на гора произведений стоит где-то около нуля, а энергия их проталкивания неудержимо возрастает, эффект деятельности их автора может уже быть сравнимым с обществен­ным бедствием.

Именно такой случай и исследуется в данном произведении, а на­зывать ли его романом – (о том речь пойдет ниже) на примере карьеры крупного литературного дельца Отпетова, главного настоятеля журнала "Неугасимая лампада", поэта и драматурга, пишущего под псевдонимом Антоний Софоклов. (Настоятеля, а не редактора, так как автор, используя приемы фантастической литературы, помещает действие в условную среду, а всех действующих лиц делает служителями некой условной религии -правослОвия. Отсюда и терминология).

Наблюдая за подобными сочинителями со стороны, видя плоды их деятельности, люди добрые часто разводят руками: и как это им удает­ся? Каков механизм их успеха (по крайней мере, практического, меркан­тильного)? И вот, читая это произведение, мы как раз знакомимся с секретами фирмы, узнаем принципы организации "благодойного хозяй­ства", налаженного Отпетовым и кликой его марионеток, служащих ему не за совесть, а за страх и корысть. Такой разоблачительно-инфор­мативный уклон произведения, безусловно, гарантирует читательский интерес. И интерес, и сочувствие к пафосу автора, целиком направленного против литературных мафиози, которые «пристраиваются к ней (к культуре) сутенерами и доят несчастную годами, подсовывая ей под вымя свой грязный подойник». (62 с.)

     Фактически, Отпетов и компания превращают "Неугасимую лампаду" в трест по накачиванию прибыли, путем "привития дурного вкуса и оболванивания рядовой читательской массы" (396 с). Присутствуя на заседании редакционной коллегии журнала, на закрытых переговорах Отпетова с ближайшими помощниками, мы видим приемы и методы их работы на благо собственного обогащения и процветания. И надо сказать, что эти приемы и методы - впечатляют. Перед нами отнюдь не картонные злодеи, автор отнюдь не отупляет отрицательные персонажи и не преуменьшает, не вуалирует их значительности и практической силы, а, в конечном счете, их социальной опасности.

     А такая опасность возникает, прежде всего, на двух направле­ниях. Во-первых - это органическая потребность и фактически необходимость для этих людей беспощадно травить и преследовать все талантливое в литературе. И они это делают, как и где только могут. (Не дают хода талантливым произведениям, ведут грязные интриги против журнала "Божий мир" и т.п.). А во-вторых, это вредное, растлевающее воздействие   их собственной литпродукции, привитие читателям и зрителям пошлости, бездумного супероптимиз­ма и, в конечном счете, искаженных, примитивных взглядов на жизнь и искусство».

А вот замечание:

     «Явно вставная  новелла о вновь принятой на работу в "Неугасимую лампаду" глухонемой Маруси, о том, как она попала в авиакатастрофу и, оказавшись одна в горах (все остальные погибли), сумела выжить…Сама по себе новелла неплохая, но написана-то она в ярко выраженном, романтическом ключе, что резко контрастирует с общей тональностью произведения. Более того, такая  развернутая экспозиция появления в редакции Маруси заставляет ожи­дать, что в дальнейшем она займет ключевое место в повествовании. Однако, этого не происходит, и Маруся остается пусть честной, но совершенно пассивной свидетельницей темных махинаций Отпетова, то-есть, остается на периферии сюжета. Поэтому включение подробной ее предыстории выглядит неоправданной»…

 

Что меня до чрезвычайности удивило, так неумение моих рецензентов читать внимательно. Маруся же не «случайная свидетельница», а одна из главных фигур в романе. Ну, то, что она глухонемой прикидывается, это ее стратегия на данном этапе жизни, что ясно из текста. Но ведь она же автор той огромной вставной рецензии «Почем опиум» - она филолог, хотя и недоучившийся (мы не знаем, на каком курсе института она была, когда попала в катастрофу), и я специально даю явные наводки. Дважды описываю ее почерк – первый раз, когда она еще в горах начинает писать свой дневник: «Потом вспомнила про блокноты, раскрыла один из них,  заточила тонко карандаш и, лепя одну к одной чуть прыгающие от дрожи рук круглые бисерные буквицы, принялась подробно записывать все, что произошло в эти страшные дни».

И второй раз, когда Бекас находит рукопись в «Божьем мире»: «Рукопись была исследована вдоль и поперек, в результате чего установили следующее: статья написана незнакомым почерком, в котором маленькие круглые аккуратные бисерные буквицы плотно лепятся одна к одной».

Бекас вынюхал, «…что за кулисами театра "На Обрате" побывала какая-то девица, но беседовала она только с одним из работяг сцены. Тот же на все расспросы отвечал, что девицы не разглядел, так как у нее в руках была бутылка, и она его спросила, кем он тут значится, а когда он ответил: - "Осветитель", она ему и отдала бутылку со словами: - "Вот и отлично, тогда освети мне ряд неясных вопросов"... Словом, визит девицы в театр "На Обрате" если и ложился в логическую связь с проклятой рукописью, то еще не давал возможности делать из этого какие-нибудь надежные выводы: статья была написана так, что по ней пол писавшего ее человека не устанавливался. Последним крючком, на который еще можно было что-то выудить, оставался крестик. Он позволял предполагать, что сначала статья предлагалась в какой-то мирской журнал и была подписана - "б/п",  а потом ее либо там отвергли , либо сам автор передумал и передал рецензию в правословный "Божий Мир", где под ней и поставили крестик. Отпетову опять долго что-то припоминалось, в связи с этим крестиком, но, увы, так и не вспомнилось, и он решил, что ему просто мерещится, что что-то было»…

А было вот что:

     ОТПЕТОВ (Марусе): - Подойди сюда!

     Показывает на свой стол. Маруся подходит. Он дает ей карандаш. Напиши, как тебя зовут. Маруся ставит крестик и, подняв голову, словно пытаясь что-то вспомнить, смотрит на потолок.

     ОТПЕТОВ: - Тебя зовут Маруся?

     Снова крестик.

     ОТПЕТОВ: - Тебя зовут не Маруся?

     Опять крестик. ».  

    

Да к тому же и ее профессиональные комментарии к поэме «Чао» также являются подсказкой…

 

Свою рецензию Морозов завершает так:

 

МОРОЗОВ: «Итак, произведение умное интересное, страстное приходится, как это ни парадоксально, признать, в точном смысле этого слова, непрофессиональным.

Конечно, это дело автора решать, что ему делать со своим произведением. Но, если здесь уместны советы, можно дать один и, на наш взгляд, решающий: автору следует точно определить, в каком жанре он работает».

 

Люся дала мне его телефон, мы созвонились и встретились, проговорили целый вечер, тут-то я ему и выложил вот эти две странички:

 

« Прежде всего о жанре, столь необычном на первый взгляд, но только на первый взгляд. Фактически - это один из самых устояв­шихся жанров мировой литературы. Литературовед М.Бахтин назвал его мениппеей, имея в виду зависимость этого жанра от древнего литературного памятника - "Менипповой  сатиры".

     Мениппее , утверждает М.Бахтин, присущ большой «удельный вес смехового элемента, "карнавальный характер", она "характеризуется исключительной  свободой сюжетного и философского вымысла. Этому нисколько не мешает то, что ведущими героями мениппеи являются исторические и легендарные фигуры».

     "Самая смелая и необузданная фантастика и авантюра внутренне мотивируются, оправдываются, освящаются здесь чисто идейно-филосо­фской целью - создать исключительные ситуации для провоцирования и испытания философской идеи. Для этой цели герои поднимаются на небеса, спускаются в преисподнюю, странствуют по неведомым фанта­стическим странам, ставятся в исключительные жизненные ситуации. Очень часто фантастика приобретает авантюрно-приключенческий характер, иногда символический или даже мистико-религиозный. В этом смысле можно сказать, что содержанием мениппеи являются приключения идеи или правды в мире и на земле, и в преисподней, и на Олимпе".

     "В мениппее впервые появляется и то, что можно назвать мора­льно-психологическим экспериментированием: изображение необычных, не нормальных морально-психических состояний человека. Мениппея наполена разными контрастами, любит играть резкими переходами и сменами, верхом и низом, подъемами и падениями, неожиданными  сближениями далекого и разъединенного, мезальянсами всякого рода.

     Приведенная характеристика мениппеи раскрывает жанровую

специфику романа с такой точностью, словно посвящена непосредст­венно его разбору или, наоборот, использована в качестве художе­ственной программы. Направление поиска, идущего в жанровом русле, определилось в античную эпоху, а затем было значительно углублено творениями Рабле, Гофмана, Гоголя, Достоевского.

     В свете бахтинской концепции оказывается понятным и художес­твенно оправданным многое, что при ином взгляде на роман выглядело бы незакономерным: сочетание сатирической буффонады с фантастичес­кой линией, появление грязных и гнусных приспособленцев, сутяжни­ков, сквалыг в трогательном рассказе о любви, соседство "заземлен­ных" описаний с картинами красоты, "вечных образов" - с фельетон­ными фигурами. Получают свое объяснение многоплановая композиция книги, роль вставных эпизодов, частая перемена изобразительных ракурсов, приключенческая напряженность сюжетной интриги и, наконец, стилевое многообразие.

     То, что автор свободно соединяет несоединимое: историю и фельетон, лирику и миф, быт и фантастику, - создает некоторую трудность

при определении жанра книги. Основываясь на трудах М.М.Бахтина, ее уже пробовали называть мениппеей. Не берусь спорить. Но с тем же успехом ее можно было бы, вероятно, назвать комической эпопеей, сатирической утопией и еще как-нибудь иначе. Приблизит ли это нас, однако, к пониманию самой книги?

     Вероятно, прав Толстой, считавший, что значительное искусство всегда создает и свои формы, не укладывающиеся в обычную иерархию жанров. Книга - еще одно тому подтверждение. Для удобства слово­употребления годится сказать о ней и просто: роман...».

 

Тут Саша заметил с упреком, что с моей стороны вроде бы нескромно о себе такое написать…  На что я ему ответил, что это не обо мне, а о Булгакове – из послесловия Абрама Вулиса к первой публикации «Мастера и Маргариты» в журнале «Москва»:

- Так что, ты не знаешь такого жанра? А должен был бы знать…

Потом разговор у нас пошел по широкому кругу вопросов. Он признал мою «жанровую правоту», и мы стали разрабатывать издательскую тактику – как действовать дальше,  И вот что он предложил:

- Сделай вид, что ты внёс поправки и сдай рукопись опять  в издательство. А я напишу положительную рецензию.

- Знаешь что, - ответил ему я, -  не будем себе морочить головы, ну его, это издательство, всё равно же не напечатают, начнут редактировать, «улучшать» и угробят книгу. Пусть уж она у меня пока полежит, а там видно будет…

И о Вулисе я ему рассказал – об этом крупнейшем специалисте по сатирическому роману. И о том, что он, уже после рецензии Кондратовича  прочитал мою книгу, отмёл все замечания, в том числе и о поэме «Чао» и сказал, что будет и впредь читать всё, что я буду писать….

 

Ну, и чтобы покончить с рецензиями, приведу письмо из екатеринбургского журнала:

     Вот какие хорошие, а главное – честные ребята!

     Повторюсь - всё что уже после Кондратовича писали рецензенты, или как я их еще называл, «Отзывисты», воспринималось мной безо всякого раздражения, совершенно спокойно, потому что писали они по незыблемым канонам критики периода метода «социалистического реализма», и я знал им цену, как и цену своему произведению – настоящую оценку ему дали Абрам Зиновьевич Вулис и  братья Стругацкие. Ну и многие «рядовые» читатели.

      Но тут еще надо бы сказать несколько слов о критиках-отзывистах. Все они напирают на то, что автор сводит счеты с известным писателем, «уральцы» называют его - маститым литератором, рецензент из журнала «Октябрь» приводит целиком эпиграф к «Тетради третьей»: «Однажды, лет сорок назад, очень известный и очень уважаемый человек на одном из семинаров молодых поэтов посоветовал мне: бросьте  писать стихи. Я не послушал его. Не знаю, как читатели, а я не жалею…Анатолий Софронов. 1975 г.» - Это кисть мэтра! – захлебывается восторгом рецензент, кандидат филологических наук Гальперин. А редакция, возвращая мне роман, пишет:

     «Рукопись Вам возвращаем с рецензией нашего литконсультанта… С его выводами мы вполне согласны…». И даже желают мне всего доброго… Ручаюсь, что сами они романа не прочитали, а с выводами согласны… Вот как оно делалось. А также ручаюсь, что их литконсультант не читал стихов Софронова, иначе бы он понял, что приведенные мной его слова в эпиграфе – прямая издёвка. Бросить писать стихи ему посоветовал сам Михаил Светлов, а уж он-то в этом кое-что понимал…  Также могу поручиться, что и другие рецензенты не читали не только его стихов, но и вообще ничего, и пьес тоже не смотрели …

Вообще применительно к этому отзывисту «кандидат ФН» не научную степень должно означать, а то, что он в филологии просто приготовишка, кандидат на вступление в первый класс. Он же даже списать нормально не может – просто на двойку тянет.

Примеры – пожалуйста: У меня спектакль «Скрипуха», у него «Скрипухня» - это из другого места, как явление. У меня – «Ах, эта зябкая Осина», у него – «Ах, эта горькая рябина»… У меня Заливохо-Грицко публично издевается над пьесой Отпетова, у него – я злословлю по адресу народного артиста. У меня «Дней текущих анекдоты», у него – «Дней минувших…». У него – в гостях у Отпетова  - Литров-Водкин и Афишкин, у меня же никакого Литрова-Водкина тут нет, он совсем в другой части и по другому поводу – там он соседствует с Кустоедовым в устах начинающего художника-оформителя. Это не я придумал, это прототип Ксани Кобелева, кстати, уже маститый техред,  на редколлегии, представляя картины на вкладку очередного номера, называет художника Кустоедовым, я же ему для усиления вложил Литрова-Водкина, что от него не так и далеко. И это из будней «Огонька»…

И немало других нестыковок. А редакция с ним согласна, значит и она двоечница… Не могут даже внимательно прочитать авторский материал. Это же позор? Или нет?

И это кисть мэтра?! Тут у меня есть еще один наглядный пример – в разгар «огоньковской» борьбы меня вызвал на беседу не больше не меньше как сам исполняющий обязанности зав.отделом пропаганды ЦК КПСС Севрук (я ведь был секретарем парткома редакции), и стал мне говорить, что Софронов большой писатель, вот у него только что вышло пятитомное собрание сочинений… Я его спросил: – А вы раскрыли хотя бы один из этих томов и прочитали ли то, что в них содержится? Ответа не последовало, но он тут же привел другой довод: – Он же Герой социалистического труда!   - Берия тоже был Героем социалистического труда! – выставил я свой контрдовод…В таком духе шла вся беседа. Так вот, разница между мной и моими отзывистами была в том, что я досконально знал всё «творчество» моего прототипа, а они считали его маститым, не заглядывая в его опусы. Да им и не надо было – они же действовали по золотому правилу всех чиновников:  – Если что-то разрешить, то еще неизвестно, какие могут быть последствия. А если не разрешать, то с гарантией ничего и не возникнет…

Через несколько недель после этого разговора, я решил перейти из «Огонька» в «Советское фото», узнав об этом, Севрук позвонил главному редактору  Ольге Васильевне Сусловой и спросил:

- А вы не боитесь его брать?

- Нет, не боюсь, - ответила она…

 Отметим её знаковую фамилию – потом мы с ней еще встретимся (см. стр. 88 в приложении «БОРЬБА против ОТПЕТОВЩИНЫ».

 

А теперь вернемся к Стругацким.

    С Аркадием я познакомился благодаря Рае (Ларисе) Коробовой, моей коллеге по работе в «Огоньке», и не только по работе, но и по борьбе против Софронова и его клики – тут она была принципиальна и бесстрашна, стояла со мной плечом к плечу с открытым забралом. Еще пять волонтеров поддерживали нас тайно, у нас была строжайшая конспирация, подпольные клички – мы знали, что наши телефоны прослушиваются – это была страшная борьба, может быть, я где-то дальше напишу об этом подробно. У Раи была кличка «Маруся» – под этим именем она и вошла в мою книгу, и всё, что о ней тут написано – сущая правда – ведь это она попала в авиакатастрофу  на Памире, и только одна осталась в живых, так что этот кусок в романе - документальный рассказ о ее злоключениях, так всё оно и было… Через несколько месяцев, а может, и лет после того, как моя книга была уже написана, я прочитал в прессе о подобной авиакатастрофе, случившейся в Южной Америке, в Андах, вот не помню страну. Там самолет тоже плюхнулся на плоскую вершину. И также не развалился на части. Некоторые пассажиры погибли, а кое-кто при ударе уцелел, но потом начали умирать… Уже не помню деталей, где-то у меня есть даже вырезка, но найти ее не могу.

      А вот по кладбищу ходила не Маруся, а я, собственной персоной, выпросив день отгула у своего начальника – в романе – Веров-Правдин…

Так вот, Рая позвонила мне накануне и предупредила, что у нее будет Аркадий Стругацкий, который хочет со мной познакомиться, и попросила принести книгу. Это было уже лето 1983 года, наша битва семь лет как завершилась, я работал в «Советском фото», в довольно свободном режиме, и поэтому мог уделить этой встрече целый день.

Аркадий сразу же предложил: – Давай, раз мы оба фронтовики, то и будем, как там – на ты….

Мы просидели и проговорили целый день – рассказывали Аркадию всю нашу огоньковскую эпопею, в деталях… Я ему вручил папку с книгой, и договорились, что даю на месяц – экземпляр «читабельный» был у меня один, а желающих  много.  Но через четыре дня ночью у меня раздался телефонный звонок…

Далее по записи в моем блокноте:

«Старик!!! Месяца не потребовалось – уже прочёл. Я никогда не встречал такого дикого, такого варварского таланта…вы рушите все каноны, такой книги в нашей литературе еще не было и, может быть, не будет. Это мощно, мощно, другого определения я не нахожу! На днях приедет Борис, хочу, чтобы и он прочитал».

Борис присоединился к его оценке: «Борис, который считает, что сейчас у нас вообще нет литературы, сказал: - Это литература. Он только не очень усёк церковную оснастку, ее главную цель».

Стругацкие пришли к заключению, что такого масштаба и объема негодяя и подлеца нашего времени никто не создавал. Высоко оценили язык, фантазию и проникновение в типичное в нашей жизни.

Аркадий: «Кое-какие места я бы написал не так, но это один писатель другому не имеет права ставить в упрек – а вы настоящий писатель, со своей темой, системой образов и стилем. Настоящий писатель»…

Не могу вспомнить, почему у меня записано «ВЫ» – то-ли я его так потряс своим романом, и он таким образом меня возвеличил, то ли я спросонья неправильно записал его обращение. Но потом ничего подобного уже не повторилось. Вскоре он позвонил, уже днем, и посоветовал мне прочитать книгу некоего Зеркалова (Аркадий уже знал, что я вплотную занялся Булгаковым), а я ему - алаверды – посоветовал найти книгу Лидии Яновской «Творческий путь Михаила Булгакова»…

 

Через какое-то время мы опять встретились у Раи, он интересовался ходом дел с рукописью, а хода никакого не было. Шел 1985 год, новые рецензии появятся только годом позже… А пока полным ходом писалась Вторая книга и вступление к ней, названное «К Отзывисту», оно вообще писалось очень легко, потому что там шел разбор – подробный- рецензии Кондратовича.

Там я, в частности, разбирал вопрос, что такое эти внутренние отзывы… А вот с Булгаковским вступлением всё оказалось не так-то просто…Пришлось дотошно изучать все его произведения и биографию. Параллельно собирал фотографии, связанные с его жизнью и творчеством. Но об этом надо рассказать отдельно – сначала это шло медленно и носило характер случайный, но в конце восьмидесятых годов меня вовлекла в создание книги «Дневник Елены Булгаковой» Лидия Марковна Яновская…

В перечне действующих лиц у меня значится Василий Павлович Наргит – Тайный советник, Правдолюбец. Это еще один из «подпольщиков», как и Маруся вошедший в книгу под своей подпольной кличкой. Наргит, если прочитать с конца – Тигран, так его и звали. Он поддерживал меня, в отличие от Раи-Маруси, тайно – так нам было удобней, потому что он действовал в стане врага и был вне подозрений. Когда я ему звонил и называл его Василий Палыч, все окружающие полагали, что это у меня есть какой-то тайный советчик, важный человек «наверху», а он и вправду был наверху – в нашей же редакции, только этажом выше. В первой книге он не действует и только мельком упоминается в сне, когда я встречаюсь с Парашкевой. Вопреки утверждению рецензента, сон этот мной не выдуман, он, как и говорится в романе, записан сразу же при пробуждении и во всех деталях. Ну, и зачем бы спрашивается, я бы стал его сокращать? И вообще в этой книге практически ничего не выдумано, да мне и придумывать ничего не надо было – на меня обрушился такой огромный материал, что приходилось только отбирать всё самое главное, значительное и характерное. Мной, по просьбе моего друга Серёжи Боброва – булгаковеда из Пятигорска, написаны комментарии к роману, в которых рассказывается, что и откуда взято. Он несколько лет просил меня об этом, но мне писать было трудно, вот я и наговорил это на аудиокассету, которую ему с оказией и передал…

 

Когда еще ни издательства, ни рецензентов и в помине не было, еще я и Кондратовичу не давал читать «для обкатки», а роман уже, как я и рассказал, был вывезен за рубеж, хотя и в ГДР, но всё же «в заграницу»…

Мы со Спасой-Зиной приехали в Берлин к нашему другу, писателю Эрвину Бекиру и уехали к нему на дачу в Вандлиц, отмечать 31 августа мой пятьдесят четвертый день рождения. И именно в этот день я написал там первую страницу Второй книги, вернее, вступление в нее – решил таким образом ознаменовать свою дату. Продолжал же эту работу уже у «Фридриха Вольфа» – этим именем назывался Дом творчества писателей ГДР, располагавшийся неподалеку от Потсдама, на берегу чудесного озера в старинном особняке, ранее принадлежавшем знаменитой артистке Марике Рокк, известной у нас по фильму «Девушка моей мечты». У самой воды стояли уютные кресла и овальные столики, где мы и отдыхали, сочетая приятное с полезным – Эрвин читал мой роман в фотокопии, отпечатанной Альфредом, я продолжал свои записи, а наши жены – Спаса-Зина и Кетти щебетали о чем-то неподалеку, присматривая за нами, как бы мы чего не учудили, по своему обыкновению. Время от времени мы ходили в находящийся поблизости маленький городок с веселым название Капут, в то время, как для нас он был скорее Началом…

На эти исписанные шариком листы я недавно наткнулся в какой-то из моих папок и впервые перепечатал их сразу на компьютер, в ногу со временем. И с удивлением обнаружил, что уже тогда упредил нападки рецензентов, предсказав, на что они будут, прежде всего, кидаться. Было это  всего лишь через месяц после окончания романа в день открытия Олимпиады…

Давайте-ка, посмотрим, что я тогда накрапал…

 

 

 

Wandlitz. 31.8.1980.

Series Navigation